Когда мир держится на волоске и не рвётся
Мы в Bonihua учим китайскому языку и заодно приоткрываем дверцу в его мир — через истории, запах чая и шорох бумаги. Сегодня — притча о том, как тонкая нить удерживает тяжёлое, а человек — самого себя.
Притча
В горах, где облака стелются низко и мхи на камнях светятся зелёной тьмой, была деревня на двух берегах одной и той же реки. Река была капризной: весной вздувалась и ревела, летом потела и дышала горячим камнем, осенью глотала листья и лодки. Лишь зимой позволяла к себе подойти ближе — но по льду никто не ходил: в этих местах лёд трещит тихо, как тонкая скорлупа. Мостов не строили — доски уводила вода, железо ржавело прямо на глазах. Люди переправлялись на верёвочном мостике: три каната — два в руках, один под ногами. Когда‑то их сплели из конопли, потом из тутовых волокон, потом из сыромятной кожи. Всё перетиралось и уходило в воду. Однажды кто‑то сказал: «Больше не будем тянуть с рекой наперегонки. Свяжем её тем, что не захотит гнить».
И женщины срезали свои длинные косы.
Они сидели по вечерам у печей и вязали волосы в узлы, проталкивали их через деревянные гребни, посыпали рисовой мукой, чтобы не скользили, вплетали тонкие шёлковые нити, которые остались от коконов — чтобы крепче держало. Косы шли в общую плетёнку, как ручьи — в реку. Девочки приносили свои первые срезанные пряди и молчали, прикрывая ладонями шеи, как будто там была тайна. Мужчины молча принимали эту работу: ткали, мочили, сушили, стягивали узлы, испытывали верёвку камнями. Она тянулась и пела тихо, когда её натягивали — тонким, едва слышным голосом. Так появился новый мост — живой, со скрипом и шёпотом, сплетённый из волос и шёлка. Никто не знал, насколько он надежен, и тем от него было ещё страшнее.
Той весной пятна ржи появились на пшенице, а в соседней волости началась лихорадка. Письмо с печатью из уезда велело деревне закрыться. Но на правом берегу у одной семьи заболел ребёнок, и лекарь жил на левом. Мать стояла на начале мостика и разматывала из руки в руку тревогу, как нитку. Рядом с ней, неловко растягивая плечи, стоял паренёк по имени Лян — не молодой и не старый, такой, кому ещё тревожно, но уже стыдно бояться. Он работал у плотника и имел привычку перед любым делом трогать дерево — чтобы понять, где у него волокно.
— Ты же лёгкий, — сказала ему мать, — ты не раздавишь наш мост.
«Наш мост», — подумал Лян и ощутил, как у него внутри от этих двух слов стало тесно. Мост и правда был «их» — вплетённый из чужих волос и надежд, из кос, которыми когда‑то заплетали девочек, из шелка, выведенного тутовыми листьями. И он уже не мог ответить «нет». Он снял обувь, чтобы чувствовать кончиками пальцев переплетение. Первый шаг — и верёвка под ногами ожила, упруго, как змейка. Второй — и вода под ним раскрыла рот. Он слушал, как мост дышит и поёт. С каждым шагом песня менялась — то ниже, то выше; струи ветра касались его плеч, как чужие руки: не злобно, но слишком уверенно.
На середине мостика, где больше всего воды и воздуха, Лян на мгновение потерял равновесие. Ладони соскользнули с боковых канатов. Верёвка под ногами уйтила вниз, как натянутый лук. Ноги деликатно сами нашли новую линию. И тут он услышал настоящий голос моста — не шёпот, не писк, а протяжный, ровный звук, как будто кто‑то провёл по струне гуцина. Он замер, сжався в тонкую горизонтальную черту над водой, и услышал ещё — этот звук отвечал ему: «Я держу». Он не знал, кому благодарить — срезанные косы? Девочек, что плакали ночью по своим волосам? Мастера, что вплёл шёлк? Реку, которая не хотела сегодня быть убийцей? Он продолжил. Несколько шагов — и он был на другом берегу. Он побежал к лекарю, споткнулся о ступеньку, влетел в комнату, где пахло сушёными апельсиновыми корками и огуречной травой, и задыхаясь, выговорил: «Ребёнок». Лекарь молча достал коробочку, полоску жёлтой бумаги, на которой начертал иероглиф — резкий, как удар, — и прижал её к маленькому компрессу. «Ложи на ладонь и неси так же, как шёл», — сказал он. И Лян снова вошёл в гул моста — уже выучив его дыхание.
Ребёнок выжил. Мост стоял. Женщины долго ещё поджимали губы на берегу, вслушиваясь, как он поёт, когда идёшь по нему, и возвращали себе по волоску из остатков — чтобы связать носок, завязать мешок, подвязать помидорный куст. Мост стал частью деревни, как печь или тень. «Только не бегайте по нему», — с ворчливой нежностью говорили старики, — «она (речь всегда шла о мосте как о женщине) обижается». И Лян жил дальше, стал плотником с собственной мастерской. Пальцы его стали толстыми и уверенными, и по вечерам он иногда трогал верёвки, просто чтобы досчитать на ощупь узлы. Потом начальники из уезда построили выше по течению широкий мост из камня. Новый мост был крепкий, упрямый и немой. Деревенский мост из волос оставили висеть «для малых дел» — бросить рыболовную сеть, перекинуть корзину с грибами, пройти в укромный сад. Песня его стала редкой.
Шли годы, и как это бывает, человек начал забывать собственную главную память. Лян стал стареть ровно и незаметно, как темнеют брусья в доме. Ему редко снилась вода. А однажды в деревню приехали чиновники, настойчивые и сонные от дороги. Они раскатали на столе в земской хате карту, смазливую и толстую, и ткнули пальцем: здесь у вас будет плотина. Лес к вышеуказанному сроку вырубить. Дорогу рассечь. «Почему?» — спросил кто‑то. «Нам нужно». На стол положили бумагу — чистую, белую как зуб, городскую, с печатями и жирными иероглифами. На бумаге было так написано, будто все вещи мира должны были согласиться. Они вдруг заговорили: «Мост, лес, огороды — всё на пути общественной пользы».
Тогда поднялся старик Ло с левого берега — тот, что однажды добавил к общей верёвке волосы своей умершей жены, молча, ночью, как молятся. Он держал в руках моток нитей, высохших от времени, пожелтевших, без блеска — и в этих нитях вся их деревня была, как в кости — возраст. Он положил моток рядом с бумагою, и волосы рассыпались в сторону, как трава на ветру. На стол упал один седой волос — и лег на печать красным полупрозрачным полумесяцем. Лян смотрел и вдруг увидел — как когда‑то в середине моста — одну линию. Тонкая линия разделила два мира — уезд с печатями и их берег с тихими огородами. Ему стало так же тесно, как тогда, когда ему сказали «наш мост». Он поднял взгляд и увидел, что чиновник, самый важный, снимает шапку и проводит рукой по головке, не глядя на деревню. И на ухе у этого чиновника он заметил белую волосинку, как знак мела на доске. Ему стало смешно от того, что все мы — люди, с волосками и печатями, ошибками и узелками.
— Слушайте, — сказал он, — я вас не задержу надолго. Возьмите две дощечки, положите их на край стола. Возьмём один волос и перекинем, — он сделал это без торопливости, как объясняют ребёнку резьбу, — и положим на волос камень.
Чиновники, привыкшие к словам и к строкам, перестали писать и начали смотреть. Камень лежал на волосе, легко, как пёрышко. Волос натянулся, тонко запел. Лян пальцами ощупал мышцами воздух — и добавил маленький, потом ещё один, потом ещё. В комнате стало тихо так, что можно было услышать, как под капустой в огороде ползёт улитка. Волос держал. Он распрямлялся и выгибался, пел и держал. На тонком волосе лежала кучка камешков. У кого‑то зачесалась шея: видимо, вспомнил, как бабушка вытаскивала из чёлки репей.
— Если вы сломаете наш лес, — сказал Лян, — вы сломаете и этот волос. Сегодня он не порвался. Но если вы добавите ещё камней — порвётся. Ваша бумага — это тоже волос. Её написали, чтобы всё держалось, но стоит добавить чуть‑чуть, как бумага порвётся там, где тонко.
Чиновник сделал вид, что ему смешно. Но он снял камешки осторожно, словно снимал с руки чужое кольцо. Повернул шляпу в руках, глядя в пустоту, и сказал как бы самому себе: «Лес пока оставим». Его помощники согласно кивнули, уже мысленно на следующей деревне, где лес был меньше, люди softer, как говорят люди, у которых на языке всегда чуть соли. Они свернули карту. Печать на бумаге осталась красной, но нерешительной, как губы, задумавшиеся о слове и передумавшие его произнести. Они уехали.
Лес остался. Мост висел, как старый браслет, который уже редко надевают. Лян ночью не спал и слушал, как вода прокатывает камни, как ветер перешёптывается с листьями. Он думал о мосте и волосах, о том, как однажды смысл мира держится на маленьком и держит в ответ — не чудом, не милостью богов, а своим законом: натяни меня — и я натянусь; отпусти — и я отпущу. Он думал: «Разве не так мы и живём?» И стало спокойно.
Утром он пошёл к берегу, снял с крючка деревянный гребень,